Юлия Якубович. Эссе.

0

ЖЁЛТЫЕ ЗВЁЗДЫ

В тот день…

Штэйт а бохэр, ун эр трахт,
Трахт ын трахт та ганцэ нахт:
Вэмэн цу нэмэн ин нит фаршэймэн,
Вэмэн цу нэмэн ин нит фаршэймэн?

Тум бала, тум бала, тум балалайкэ
Тум бала, тум бала, тум балала
Тум балалайкэ шпил балалайкэ
Шпил балалайкэ, фрэйлех зол зайн!

Это случилось слишком неожиданно. Мне тогда было всего-то 14… Так давно…

Мэйдл, мэйдл, х’вил ба дир фрэйгн:
Вус кэн ваксн, ваксн он рэйгн?
Вус кэн брэнэн ун нит ойфhэрн?
Вус кэн бэйнкен, вэйнэн он трэрн?

Тум бала, тум бала, тум балалайкэ
Тум бала, тум бала, тум балала
Тум балалайкэ шпил балалайкэ
Шпил балалайкэ, фрэйлех зол зайн!

Фашисты вошли в город без боя. Люди с автоматами и презрительными, полными ненависти взглядами.
А еще там были танки, много танков со свастикой на корпусах. И их встречали толпы людей. Народ восторженно улюлюкал и хлопал в ладоши, приветствуя «героев».
Высокий худощавый мужчина встал посередине площади. Все замерли.
— К завтращнему дню на всех жьидах должен быть желтый звезд! — с самодовольной улыбкой
объявил нацист.
Этот человек внушал страх. От одного его взгляда хотелось сорваться с места и убежать
далеко-далеко. Я был настолько ошарашен, что не заметил, как к нам подошли двое. Стоящего рядом со мной дядю Шамира из магазина сладостей схватили за воротник пиджака и вырвали из толпы. Потом его взяли под руки и потащили к офицеру.

Я тогда хотел рвануть за ним, остановить этих негодяев, но чья-то рука крепко сжала мое запястье. До сих пор я благодарен этому человеку, хотя так и не узнал, кто это был.

Дядю Шамира поставили на колени перед всеми людьми. Старик непонимающе взглянул на солдат, потом на толпу. Кипа* слетела с его головы, упав в грязь. Солдаты посмотрели на офицера, тот одобрительно кивнул. Тогда мне казалось, будто грохот автоматной очереди оглушил меня. Порой мне снится этот день, заставляя помнить те страшные годы.

Они выпустили не меньше двадцати пуль. Белоснежная рубашка дяди Шамира превратилась в кровавое месиво. Тело глухо стукнулось о брусчатку площади. Тогда я не понимал, почему он так и не взглянул на меня, родного племянника. Если подумать, я дожил до своих лет благодаря чей-либо помощи… Меня всегда спасали. Все погибали, а я продолжал жить…
— Jüdische Schwein, — откровенно улыбаясь, произнес офицер и начищенным сапогом перевернул тело, довольно разглядывая изрешеченную пулями грудь раввина*, — Кто не сдастся завтра — будет иметь такой же участь. За укрывательство жида вас будет ждать то же самый коньец.

Эти слова сопровождались полной тишиной. Звенящей и тягучей. Ломанный русский, казалось, придавал
еще больший ужас. В тот день поймали и расстреляли прямо на улицах сотни евреев. Русскоговорящих, с украинскими женами…все это не имело значения. Фашисты громили лавочки и кошерные* магазины, выносили все ценное из синагог*, а потом сжигали их. Думаю, не стоит говорить, что произошло с еврейскими автономиями, а точнее — чертами оседлости. Дети и старики. женщины и мужчины. Я всегда думал, что люди одинаковы. Руки, ноги, голова, туловище… но нет, я родился Исраэлем Штерном и осознал это только в 14 лет…

***

Наришэр бохэр, вос дарфсту фрэйгн?
А штэйн кэн ваксн, ваксн он рэйгн,
Либэ кэн брэнэн ин нит ойфhэрн,
А hарц кэн бэйнкен, вэйнэн он трэрн!

Тум бала, тум бала, тум балалайкэ
Тум бала, тум бала, тум балала
Тум балалайкэ шпил балалайкэ
Шпил балалайкэ, фрэйлех зол зайн!

— Не переживай, Сарочка, мы что-нибудь придумаем! — озабоченно лепетала наша соседка Галина
Константиновна.
Она как-то нервно улыбалась, теребя расшитый яркими цветами вручную фартук. Ее руки дрожали, а взгляд блуждал по комнате, то и дело останавливаясь на муже.

Наша соседка — поистине великий человек. Она согласилась укрыть нас в своей квартире. А семья наша далеко не маленькая: я, две сестры и четверо братьев, да отец с мамкой.
Я молчаливо грыз сухарь в углу комнаты на табуретке. Это немного отвлекало. Я все еще не мог
отойти от того зрелища на площади. Мне было всего 14, и я еще не до конца понимал, что происходит. Эта была первая смерть, которую я когда-либо видел. Нам всем было страшно. Я долго не понимал, почему же с нами так поступают? Ведь я и мои сестры с братьями ходим в русскую школу, думаем на русском. Мы не были датишной* семьей, хотя ели кошерную пищу и праздновали Рош-а-Шана* и Песах*. Я не носил пейсы*, но одевал кипу в моменты торжеств. В конце концов, я тоже человек! Так почему?!

Сестры беззвучно плакали, прижимаясь к матери, а она шептала им что-то утешительное на идише*.
Братья молчали, смотря в пол и ожидая самого страшного. Я был младшим в семье. Самым беспомощным и самым любимым, обо мне заботились и оберегали.

Отец сжал мое плечо.
— Все будет хорошо, Исраэль, Хашем* с нами. С таким именем не пропадешь.
Иронично, не правда ли? Ведь я действительно не пропал…

Вос из hэхэр фун а hойз?
Вос из флинкэр фун а мойз?
Вос из тифэр фун а квал?
Вос из битер, битэрэр ви гал?

Тум бала, тум бала, тум балалайкэ
Тум бала, тум бала, тум балала
Тум балалайкэ шпил балалайкэ
Шпил балалайкэ, фрэйлех зол зайн!

В дверь постучали. Громко, похоже, что сапогом. Послышались немецкие ругательства и чья-то усмешка. Не могу сказать, что мы были сильно похожи на украинцев, но и не выделялись особо из общей массы. Сейчас я уже понимаю — в тот момент ничего не изменилось бы, поступи она по-другому…
Папа тяжело вдохнул и, подойдя к двери, открыл ее. Небольшой отряд, десять человек. Фашисты. Страх сковал меня изнутри, в горле встал ком, а вдыхать было будто бы больно. Перед глазами снова и снова вставала картина расстрела дяди Шамира.

— Что вам нужно? — с каменным лицом спросил отец, преграждая путь солдатам.
— В доме есть жиды? — поинтересовался вышедший вперед мужик.
Это был явно не немец. Ха, многие тогда становились добровольцами, вставая на сторону врага.
— Нет здесь евреев! — твердо сказал папа.
Мужик ухмыльнулся. Он смотрел куда-то за спину отцу. И все замерли. Я обернулся. Все оборвалось внутри меня. Не-ет…только не это…
Указательный палец показывал на меня. Тетя Галя смотрела в сторону.

Предательство. Неожиданное и нежданное. потом все было как в тумане. Обида, неверие, непонимание. Меня грубо схватили за руку и нацепили желтую звезду на жилетку. Толстая игла проткнула и кожу. Но мне было не до того.
Я смотрел, как тыкают автоматами в лица моих сестер, как братья пытаются помешать нацистам, и их отбрасывают в сторону.

А коймэн из hэхэр фун а hойз,
А кац из флинкэр фун а мойз,

Как дают кулаком под дых моей маме… А отец бежит к ней, сбивая с ног одного из солдат. Его ударяют прикладом в голову, а потом расстреливают прямо на наших глазах…

Ди тойрэ из тифэр фун а квал,
Дэр тойт из битэр, битэрэр ви гал!

— Прости, Сара, но я тоже хочу жить. Семью надо кормить, тебе ли не знать…

Тум бала, тум бала, тум балалайкэ
Тум бала, тум бала, тум балала
Тум балалайкэ шпил балалайкэ
Шпил балалайкэ, фрэйлех зол зайн!

***

Я шел в серой толпе. В ушах шумело. Люди, сотни людей. И звезды. Яркие желтые звезды на груди у каждого. Проклятые звезды!
У меня не осталось никого. Мамка бросилась к отцу, рядом с ним ее и положили. Сестры зарыдали, пытаясь вырваться. Тогда и их убили, чтоб не шумели. Евреем больше, евреем меньше. А после этого и братья полегли. Они не выдержали, не смогли. Мама Сара, папа Бенни… я смотрел в спину впереди идущему дяде в кипе… сестры Хана, Авиталь и Меира… у меня ведь никого больше не осталось… братья Мойше, Давид, Авив и Эйтан… никого.
Видя кровь своих родных, я еще не до конца осознал, что их больше нет. И они никогда больше не вернуться, никогда. Мама не споет мне колыбельную на идише, папа не потреплет за уши. Я один.

— Hava nagila, hava nagila, — тихо начал я, глотая слезы, — Hava nagila, hava nagilа, — я поднял голову, смело смотря вперед, где всех нас уже ждали грузовики.

Радуйтесь люди, радуйтесь люди,
Радуйтесь люди, радуйтесь люди,

— Hava nagila venis’mecha! — запел я громко, что есть мочи.

Радуйтесь люди, сбылась наша мечта!

Толпа начала перешептываться, на меня то и дело бросали испуганные взгляды, полные упрека. А я плакал, пел и плакал, наплевав на все. Я не сдамся. Я еврей! Мы смеемся сквозь слезы! И я буду смеяться и веселиться во чтобы то ни стало! Я покажу всем! Всем этим мерзким нацистам, что еврейский дух не сломить!

— Hava neranena, hava neranena, — я плакал и улыбался, — Hava neranena venis’mecha! — я пел ломано, не в такт, с надрывом и сквозь всхлипы.

Пой песни, мой народ, пой песни, мой народ,
Пой песни, мой народ, сбылась твоя мечта!

Мне что-то кричали на немецком. Прозвучали выстрелы в воздух. А мне все равно! Мне незачем жить. Эмоции, сильные эмоции. Тогда это был нервный срыв, эдакое сумасшествие. И уже не страшно.

— Uru, uru achim, — какой-то человек схватил меня за плечо, но отмахнулся, гордо подняв подбородок, — Uru achim belev same’ach! — если я и умру, то за свободу!

Брат мой, мой брат, вставай,
Брат, вставай, веселье ждёт нас!

И я услышал чужой голос. Взрослый и хриплый. А потом ему вторил женский. И еще, еще. Люди пели все громче, пританцовывая и улыбаясь сквозь слезы. Они шли к своей смерти с улыбками на лицах. Мы веселый народ! У кого-то в толпе оказалась скрипка. Не мелодично, невпопад. Я буду петь за маму, за сестер и за братьев. За всех!
И снова автоматная очередь. Люди падали, пораженные пулями. Но пели, все равно пели, не взирая ни на что. Вот упал идущий рядом парень, убили и скрипача. Но мы лишь стали петь громче. Немецкие ругательства и растерянные приказы потонули в словах песни «Хава нагила». Нас не останавливала смерть. Ну и пусть!
Вереница людей все редела, оставляя позади лужи крови и многочисленные тела. Я повернул голову вправо и заметил перекошенное лицо одного из солдат. И я запел еще громче, смотря прямо ему в глаза. Рука в перчатке схватила меня за горло. Я замолчал, продолжая прожигать взглядом нациста. Я умру, вот он уже отпустил меня и ткнул дуло мне в лоб.
— Schwein! — сквозь зубы прошипел мужик и…
— Halt, halt! — заорали где-то совсем близко.
Солдат недоуменно опустил автомат и, отдав честь, отступил, пропуская…того офицера.

Он подошел ко мне и чуть наклонился вперед.
— Красивый песнь, — издевательски сказал он, — Спой еще, — в грудь уткнулся миниатюрный именной пистолет.
— Hava nagila venis’mecha! — выкрикнул я ему в лицо.
С минуту офицер задумчиво смотрел на меня.
— Janowski. Seine senden Janowski, — фашист обернулся к солдату, а потом скосил глаза на меня, — А остальных расстрелять, — четко проговорил он, специально, чтобы я понял.

Меня ударили коленом в живот и потащили к грузовику. За спиной я услышал грохот и крики.

Трудовой лагерь

Порой я раздумываю, правильно ли поступил? Ведь кто-то из них мог выжить, а все полегли из-за глупой детской истерики,…или героизма? Я не могу найти ответ на этот вопрос до сих пор и сильно мучаюсь. Но то, что произошло со мной дальше, было намного страшнее всего этого…
Кровь, голод и слезы.
Пропали мечты наши, грезы.
Не откроют глаз больше дети,
Играет, все играет «Танго смерти»…

Повезло ли мне тогда? Тут как посмотреть… Знал бы, что мне предстоит пережить – повесился бы, не думая о заповедях Божьих. Но я выжил, это ли не награда?

Не было ни друзей, ни знакомых –
Быстро не становилось оных.
Была лишь земля вперемешку с людьми…
Мы больше жить не могли.

Огромные ворота с орлами, держащими свастики в когтях – теперь для меня именно этот образ является символом смерти. Тогда еще была какая-то надежда. Вера в светлое будущее, неожиданное спасение. Но перейдя границу – зайдя за массивные ворота меж бетонных колонн, не осталось ничего. Больно терять надежду, но и жить без нее нельзя. Еще один из парадоксов нашего страшного мира. Зря я послушал тех людей.

***

В грузовике я ехал не один. В грязный кузов закинули еще около 20 человек – «новую партию». Мы еле помещались там. Ехали долго, без остановок. Нам не давали ни еды, ни воды, не разрешали даже справлять нужду в кустах. Тогда я познал унижение, хотя…все мы были в одинаковом положении.
И однажды кто-то спросил у остальных:
— А куда нас-таки везут?
— В лагерь, — угрюмо ответил мужчина лет сорока, сидевший в углу, — куда же еще…
Наступила тишина.
— А в какой?..
— Да кто его знает? Эти собаки куда угодно могут запихнуть. Может на эксперименты, а может и просто на расстрел.
— Как на расстрел? – испуганно сказала одна из женщин, — Я же с детьми!
— Да какая разница-то?
Я еле сдержал слезы, видя, как она прижимает к груди двоих малышей лет трех-четырех. А я так им завидовал.
— Так нас же в трудовой лагерь везут!
— Тц! – угрюмый мужик сплюнул, — не бывает у этих паскуд трудовых лагерей. Только смертные.
— Ничего! Прорвемся! Я слышал разговор охранников – они точно говорили про трудовой лагерь – все будет хорошо! Поработаем, а там нас и освободят…

Наивность, незнание. Человеческой жестокости нет границ, я убедился в этом лично. А того веселого парня первым затолкали в левый барак – расстрельный, стоящий сразу после ворот. Худым был, тощим, для работы не подходил. К нему же затолкали и женщину с детьми, нескольких подростков и стариков. Меня сначала тоже туда хотели запихнуть, но внезапно передумали, солдат пробурчал что-то одобрительное и толкнул меня к проходному бараку. Как выяснилось позже – меня отправили строить. Нас заставляли нашивать себе заплатки на кофты, желтые звезды срывали-то. Украинцы синие заплатки делали, поляки красные, а мы, евреи, традиционно желтые. Лагерь только-только начал свою деятельность, требовалась рабочая сила, а я был крепким мальчишкой, мамкой откормленным. Да и Львовское гетто еще не вошло в раж. Нас тогда не сильно мучали – не до этого было. Расстреливали многих – да, а пытки начались уже зимой…

Если припомнить – не могу сказать, что лагерь был таким уж огромным. Он был разделен на три части. В одной помещения для эсэсовцев, охранников, была там еще канцелярия. А сторожей брали из украинского населения. Они были такими же жестокими, как и фашисты, даже своих мучали до смерти и убивали, а уж евреев явно недолюбливали.
Во второй части стояли бараки для мужчин – там-то меня и «поселили». Железные, летом невыносимо душно и жарко, зимой холодно. Грелись друг о друга, стуча зубами и ожидая, когда тебя поведут на расстрел – места мало, народу много. Был там еще склад. Универсальный, для всего. В том числе и для еды.

Хотя мы были счастливы, если что-то доставалось. Мы не ели, мы голодали. Бывало, что коменданты забавлялись под вечер: окликают кого-то одного, он подходит, весь трясясь, а комендант вручает ему кусок сыра и говорит: «Gut! Gut!». А человек и съедает все за секунду. С остервенением вгрызаясь в этот сыр. Многие из заключенных тогда убивали его. Из зависти. Не было среди нас особой сплоченности – слишком больно потом терять. А комендант смотрел, как избивают заключенного и радовался. А иногда стрелял…пока человек ел. Прямо в рот стрелял. Бедные люди… после нескольких таких расстрелов мы перестали винить «счастливчиков», тут не они виноваты.

Ну а в третьей части находились женские бараки да баня. В ней мылись исключительно нацисты, а иногда и охранники – если заслужили. Я пару раз краем глаза видел, на автомате работая на станке, как в баню тащат женщин. Оттуда их уже выносили. Это было страшное зрелище.

Почему-то меня «любили» наши коменданты и охранники. Они насмехались, унижали. Могли «шутливо» избить или обозвать на немецком, заставляя повторить то же самое про себя. Но не пытали, не убивали. И снова удача…или Божий щит? Я брался за любую работу, да и выбора-то не было особого.

***

Трудовой лагерь Яновский. Трудовой…
Да, на его территории не было ни газовых камер, ни крематориев, ни официальных пыточных помещений с хирургами. Но это был настоящий лагерь смерти. Трупы стали привычным зрелищем для меня, можно сказать – обыденным. Горы трупов, горы. Каждый день в лагерь прибывали все новые заключенные,…и каждый день здесь убивали. Пытки были. Не знаю, что происходило за дверями домов комендантов, но на тела после этого не возможно было смотреть.

И у каждого коменданта были свои забавы. Кто-то замораживал людей заживо в бочках с водой. Это было зимой. Был один немец – Рокито, женщинам кирпичи на голову сбрасывал. Я пару раз участвовал в «Беге смерти». С утра это было обычно. Ты бежишь, а тебе ногу подставляют – споткнулся и упал – стреляли. Тогда сердце колотилось сильно, выжить хотелось настолько, что тело само перепрыгивало. Да и специалистов в основном не трогали. Я долгое время на железной дороге работал. Вагончики на себе возил. До сих пор аукается, спину-то сорвал.
А потом ввели 50 метровую дистанцию. Пред каждым рабочим днем я бежал эти проклятые метры по цепляющей ноги траве. А правила такие же, как и в «Беге смерти», только подножки не ставят. И однажды я споткнулся, а рядом со мной бежал тот самый угрюмый мужик из грузовика. Он был плотником.
Василий его звали. Он, увидев, что я сейчас потеряю равновесие, сделал вид, что споткнулся и потянул меня за собой. Мы упали вместе. а мужчина прошипел:
— Беги, Исраэль, беги, черт возьми! Имя у тебя хорошее…
— Erschossen!
Я не медлил, давно уже уяснил — если тебя спасает заключенный, ты должен всеми силами выжить. И оттолкнул дядю Васю и побежал еще быстрее.
— Guter junge!
Видимо, моя реакция понравилась коменданту, в тот день я снова встал за станок.
Смерть дяди Васи я переживал долго. Хоть мы и не общались особо, но он был некой поддержкой для меня. Высокий, сильный, проницательные голубые глаза. Мужчина одним словом… папа…

***

Долина смерти.
Никто ее не видел, по крайней мере, из тех, кто выжил. Туда уводили тех, на кого земли не хватало в самом лагере. Только потом, на фотографии, на суде много лет спустя. Там убивали тысячи людей. Либо расстреливали, либо вешали. Целое море трупов. Вот и наш лагерь называли «Долиной смерти», хотя так это и было. А земля там была пропитана кровью на полтора метра вглубь…

Каждый сезон нас проверяли на профпригодность. Зимой — «Лечь, встать, лечь, встать». И не важно,какая температура воздуха — 15 минут таких упражнений минимум. Я выдержал. Плакал, но делал, желая лишь остаться в живых ради своих родных. Мне как-то сказали: «Забавный жьид, весело». Вот и ответ на вопрос по поводу удачи. И я унижался, как мог, зная: получу увечье, даже совместимое с жизнью — не смогу здесь продержаться. Поначалу мне было страшно даже во сне, а потом пришло смирение. Тупое и безразличное. Многие из нас покорно шли на смерть… иногда добровольно. У каждых бараков стояли виселицы. Кто-то не выдерживал и оканчивал жизнь самоубийством. Каждое утро у бараков еле колыхался на ветру хладный труп.

Но была и самая ужасная забава — оркестр заключенных «Танго смерти». Они играли одну и ту же заунывную, леденящую кровь мелодию. На утреннем расстреле, на вечернем. Часто вставали в круг и играли, пока комендант пытал заключенного. Оркестр был большой, хотя многие сошли с ума. Музыка, она живая. День и ночь он играл. Я видел потухшие взгляды музыкантов. Они умерли в тот день, когда первый раз сыграли «Танго смерти». Ах, сколько же талантов было загублено в те годы… сколько ярких личностей. «Танго смерти» убивало душу, над телом и так было кому издеваться.

Бежать многие пытались. Бросались грудью на двойную колючую ограду, своими телами прокладывая путь другим. Но, в конце концов, и это не помогало. Всех стреляли.
Были и такие, кто умудрялись мастерить ножи в надежде перерезать ими колючую ограду. Таких привязывали к столбам вниз головой. Страшная смерть. Нарушение циркуляции, кровь течет из ушей, носа, глаз.

А ночью мы слышали предсмертные крики боли заключенных, брошенных между двумя рядами колючей проволоки. Только перед этим их пытали, напуская собак. Изорванных и избитых людей бросали туда, а песок жег раны, добавляя мучений.

***

А после во Львове создали зондеркоманду № 1005. Начальником ее был гаупштурмбаннфюрер Шерляк. Гнида, больше никак его нельзя назвать. В нашем лагере работало 12 человек, утилизировавших сотни трупов в день. Несчастные. Для них трупы стали все равно, что мусором: надо выкопать, измельчить и сжечь. Фабрика смерти — так называлось в общем действие по уничтожению следов массовых убийств.
Относительно спокойно в лагере было, когда проводили курсы по уничтожению трупов. Их проводил комендант по сжиганию Шаллок.
Он с отсутствующим лицом последовательно объяснял, как надо правильно укладывать трупы в костедробилку*. Как сжигать, разравнивать ямы и посыпать их пеплом, чтобы деревья лучше росли. «Leute — der beste Dünger!» — со знанием дела каждый раз говорил он. Любимая фраза была. Мне потом перевел один из плотников знающих немецкий, я ужаснулся…

Как-то раз одного из рабочих стошнило при виде того, как фашисты веселятся, кладя в костедробилку слой людей, слой деревянных досок, слой людей, слой досок. И тогда один из охранников, постоянно находящихся рядом с рабочими подошел к плотнику и ногой ударил в колено.
— Friss! Friss! — захохотал нацист, наставляя на мужчину автомат.
И он съел, а потом его все же застрелили.
— Weichei, — сплюнул солдат и удалился.
А я стоял все это время рядом и отводил глаза.

***

Ша-алом алейхем
Эвейну ша-алом алейхем
Эвейну ша-алом алейхем
Эвейну шалом, шалом, шалом алейхем!

Мы тупо работали, в глубине души все еще надеясь на спасение… и оно пришло. Правда, фашисты заранее узнали о наступлении русских войск…и начали заметать следы. В долину смерти тогда отвели стольких людей… А рабочих заставили в усиленном режиме сжигать и закапывать трупы. Мы голыми руками расшатывали виселицы, разбирали эшафоты. Все пальцы тогда были в крови и занозах.

А потом настал черед оркестра «Танго смерти». 40 человек построили на мужской половине, и их окружили кольцом фашисты.
— Музика!
Дирижер Мунт взмахнул рукой, и тут прозвучал выстрел.
А дальше творился самый настоящий ужас. Музыканты вставали в круг, раздевались догола. А потом их стреляли. Кого-то в голову, а некоторых и в горло, чтоб помучились…

Эвейну ша-алом алейхем,
Эвейну ша-алом алейхем
Эвейну ша-алом алейхем
Эвейну шалом, шалом, шалом алейхем!

В июле начался бунт зондеркоманды. Многих убили тогда, почти всех. Но я видел страх в глазах немцев, страх. И это придавало сил. Внутреннее торжество, я еле сдерживал улыбку.

Ша-алом алейхем
Эвейну ша-алом алейхем
Эвейну ша-алом алейхем
Эвейну шалом, шалом, шалом алейхем!

И я был одним из последних 34 заключенных, кого погнали охранники на запад. Боялись, сучьи дети, что на фронт их отправят, даже Гиммлера ослушались.
От них-то я и сбежал…

***

Годы проходят, несутся, летят…
А воспоминание в голове моей все звенят.
Играет в ней и «Танго смерти»,
Человек кричит на длинной жерди…

У меня уже плохое зрение, немощное тело. Руки все трясутся. Я кое-как сел на яркую зеленую скамейку. Взгляд устремился в небесно-голубое небо. Как же спокойно. Тяжелый вздох вырвался из уст, а потом и кашель. В каких-то метрах от меня стояла стена бывшего Яновского лагеря. Почему я поселился именно во Львове? Трудно объяснить. Я прожил долгую жизнь, такую долгую, что и память начала меня подводить. Завтра мне 120 лет*… послезавтра меня, наверное, уже н станет.
Я взглянул на трамвайные пути.
Вот я — высокий кудрявый мальчишка, весь в веснушках… еду в прицепе за трамваем.
А вон: угрюмый Василий смотрит в сторону…
Я прикрыл глаза. Детство уже никогда не вернуть.

— Хай, Гитлер, на! Хай! Хай! Хай! Русские и жиды, убирайте свои зады! Из святой Украины! Хай, хай, хай!
Я резко распахнул глаза. Мимо меня, торжествующе смеясь, пробежал парень в костюме эсэсовца.

Неудержимые слезы покатились из глаз. Я не смог сдержаться, не смог. Перед глазами снова встал образ костедробилки и кровавого месива на выходе, в котором я различил часть челюсти…

Никто не обратил внимания на сгорбленного старичка, рыдающего на лавочке. Все забыли, забыли те страшные годы. А ведь все может и повториться.

…»Люди — лучшее удобрение»…

Поделиться.

Об авторе

Юлия Якубович

Прокомментировать

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.